Ядерный взрыв в заштатной узбекской чайхане

Если пересечь узбекский Андижан с запада по наманганской дороге, проехав сначала часть старого города, потом ( по проспекту Навои) — через новый город, мимо остатков крепости, которая едва угадывается, потом – наверх, минуя перекресток Южно-окружной и Старо-Ошской улиц, — откроется путь на Кампыр-рават.


Маршрут довольно путанный — через уютные патриархальные кишлачки у подножия совершенно голых холмов, но заблудиться не дадут пограничники: ведь совсем рядом Киргизия. Да и, собственно, Кампыр-рават вам не нужен, тем более это не населенный пункт, а название местности. Когда-то между громадными холмами здесь был створ, сквозь который пробивалась река Карадарья (Кампыр-рават переводится как «Ворота старухи»), но в сороковых годах в створе построили водораспределительный узел, а позже — плотину стометровой высоты. В итоге ворот как таковых не стало, а Карадарья дала жизнь еще нескольким рекам, в том числе и Шахрихан-саю.

Так вот, если двигаться от Ворот старухи вдоль Шахрихан-сая на запад, фактически в сторону Андижана, непременно окажешься в кишлаке Найнаво. На самой его окраине, прямо на берегу Шахрихан-сая, есть крохотная чайхана. И в этой чайхане готовят самый лучший в мире лагман.

А что такое самый лучший в мире лагман? Верно – это практически всегда ядерный взрыв.

Предтеча этого взрыва возникает задолго до яркой вспышки и накрывает Найнаво в полуденный зной, когда не то что нет ветерка, но даже марево, призрачно вившееся с утра, становится неподвижным и парализует листву.

Это у лагманщика Тахира (кажется, так его зовут) сразу в трех казанах зреет ваджа (или кайла, или, как еще говорят, «подлива») – основа любого лагмана, в целом бесхитростная, но насыщенная множеством нюансов настолько же, насколько множеством ароматов и вкусов насыщена сама ваджа, провоцирующая ядерный взрыв.

Судя по всему, сегодня у Тахира готовится два вида лагмана с использованием одной разновидности лапши: не просто тянутой, а чузмы, поскольку чузму вытягивают до определенного сечения. Куда более тонкая тянутая лапша зовется уже иначе – шима, хотя есть и вовсе нитевидная – иппак (шёлк).

Со стороны Тахир, а точнее и он, и вьющиеся вокруг него длинные жгуты чузмы чем-то напоминают скульптурную композицию «Лаокоон» с той только разницей, что Тахир и его чузма — в движении, причем, довольно оптимистичном. А временами – и в артистичном. Он, как факир, словно бы из рукава извлекает жгуты теста, один за другим, потряхивая ими, как скакалкой, взметая вверх, роняя вниз, на присыпанный мукой стол, и вновь подбрасывая… И всякий раз лапши становится больше, а сама лапша – тоньше.

Интересно, что в это же самое время, то ли по чистому совпадению, то ли из-за упомянутой взрывной волны, идущей от трех казанов, начинают подавать голос перепелки, сидящие в грушевидной клетке, дно которой сделано из половинки резинового мяча. Дело в том, что клетка прикрыта светонепроницаемой тканью, что означает для перепелок ночь, когда подавать голос не положено. С другой же стороны, глиняный пол дворика чайханы уже взбрызнут водой. Аромат влаги, идущий от прибитой пыли, переплелся с ожившим же ароматом базилика и джамбула, растущих у поникших кустов «ночной красавицы» и «сенсаций». А в такт протекающему рядом Шахрихан-саю пошумливает листвой здоровенный платан, дающий тень чайхане. В итоге, наконец, льдинка, сидящая многие годы в сердце, начинает подтаивать, освежая холодком дыхание.
Еще интереснее, что быстрая и короткая синкопа перепелов начинает отматывать время, как кинопленку — назад, к разогретым, но пустым казанам, с которыми Тахир вот-вот начнет священнодействовать.

…Мне 27 лет, всего три дня назад я приехал из прохладной Москвы и, отвыкший от пекла, которого прежде никогда не замечал, ощущаю себя тем самым разогретым казаном.
— Папа, — говорю я отцу, — какой может быть лагман по такой жаре?
На тронутых сединой висках отца я замечаю мелкие капли пота.
— А ты попробуй, — отвечает, усмехаясь, отец. – И почувствуешь прохладу.

И вот сразу в три разогретых казана ложатся мелко порезанные кусочки курдюка. Минута – и дымок поплывший с растопленного жира, ставшего абсолютно прозрачным, уже напоминает курящееся туманом озеро. Удалив шкварки, Тахир бросает в один из казанов несколько головок чеснока, с которых снята шкурка, а в два других подливает хлопковое масло. Дальнейшее уже напоминает калейдоскоп, в котором меняются цвета, узоры, движения и запахи. Казан, где поджаривалось только мелко нарезанное мясо, даёт ожидаемую вспышку огня, которую тут же гасит водопад из разобранного на ломтики лука.

Второму казану не удается вспыхнуть только из-за невероятного количества одновременно заложенных сладкого перца, помидоров, стручковой фасоли и джусая.

Третий казан, из которого вынут хорошо прожаренный чеснок, шумит умиротворенно… Вы видели когда-нибудь, как неспешно меняют цвет огромные куски баранины на кости, уложенные в порыжевшее от температуры растопленное курдючное сало? Как белесая полоса не то дыма, не то пара перебегает с клокочущего жира на алую плоть, обозначая на ней, побелевшей, золотистые прожилки? Как притопленная в жире сторона баранины бронзовеет, затем наливается цветом червонного слитка и без всяких переходов оборачивается умброй – подобно тому, как монеты, отчеканенные сказочной золотой антилопой, превращаются в глиняные черепки?..

Но мне, честно говоря, всё это уже неинтересно. Чайханщик принёс пиалы и чайнички с отбитыми носами, которые восстановили жестяными протезами. В двух чайничках – зеленый чай, заваренный кипятком из молочной фляги, которую замуровали в импровизированную чайханскую печь. В третьем чайничке – теплая водка. Отец одобрительно кивает: мол выпей немного. Водка из пиалки на секунду прожигает нутро, что-то в нём разбередив, и я всем телом ощущаю тяжелое чувство голода, которого просто быть не должно в этом недвижимом, в тени платана и под шорохи Шахринхан-сая, пекле.

Благо, в этот момент Тахир приносит пиалы побольше. Даже значительно больше, чем та, из которой я хлебнул водки. В одной я вижу проглядывающую из-под ваджи чузму, верх которой щедро усыпан зеленью и кусочками той самой баранины цвета глиняных черепков. В другой – россыпь драгоценных камней поверх той же чузмы.

— Это, — говорит отец, — нужно есть вот так.
Он шлепает на лагман столовую ложку лаза-джана – зверской приправы из жгучего перца, чеснока и уксуса, и я чувствую, как меня подхватывает волна ядерного взрыва, выпуклый шар которого скручивает листья платана, срывает покровы с перепелиных клеток и переворачивает с ног на голову бытие.

Почти оглушенный, практически выжженный внутри, пытаюсь понять, как, почему и откуда ко мне возвращается жизнь.

-Ну что, — посмеивается отец, — и теперь тебе жарко?

…Отца уж лет 15 как нет в живых. Из окна своего деревенского дома я вижу стылый февральский пейзаж, вспоминая тот лагман из заштатной кишлачной чайханы. Наверное, думаю я, если ядерный взрыв лагмана заставляет ощутить прохладу в азиатской жаре, почему бы ему не согреть в нашу, февральскую, стужу? И вдруг понимаю: собственно, для этого не нужен уже и лагман.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.